tata_sangre (tata_sangre) wrote,
tata_sangre
tata_sangre

Category:

"Выбор Софи". В. Стайрон

С тех пор Столетия прошли -
Но этот миг длинней,
Открывший, что в Века глядит
Упряжка Лошадей.
_____________
Since then – 'tis Centuries – and yet
Feels shorter than the Day
I first surmised the Horses' Heads
Were toward Eternity –


«Выбор Софи» – роман Вилльема Стайрона, сотканный из параллелей истории, персонажей и их действий. Стайрон работал над книгой в течение 5 лет, изучив не малое количество книг о феномене холокоста, и желавший передать свое «непонимание» существования абсолютного зла через события персонажей и исторические события. Стайрона волновали вопросы «жизни и смерти», когда такая жизнь и смерть становились зависимы от воли каких-то людей: как высоких чинов так и простого люда, чьи мозги закомпостированы пропагандистскими взглядами, и удачно нацеленными на их ценности… и, в том числе, включая, вопросы безопасности и так называемого чувства достоинства…точнее национального… расового чувства достоинства.

В одном из своих интервью Стайрон можно сказать повторял слова своей книги, где утверждал, что феномен холокоста не сравнить с рабством и Вьетнамской войной. Эти события просто на просто не подлежат приравниванию. На сколько каждое по своему тяжкое- но преступления германского народа того времени, не может сравниться ни с чем. Стайрон работал над книгой в течение 5 лет (примерно 1974-1979). В 1973 году в США начался завершающийся этап войны во Вьетнаме, и Стайрона никак не могло не волновать  то, что происходит в США и на территории военных действий, и реакции американцев на такие события. Вьетнамская война как и рабство, по его словам, - события, ответственность за которые несут «определенные» американцы, и то, что эта война закончилась-также произошло благодаря «отдельным» американцем.  А события центральной Европы середины двадцатого века-ответственность отдельных «европейцев». Этими словами как и романом, как мне кажется,  он подчеркивает, что каждый отдельный человек внес/вносит вклад в историю событий, где действия каждого отдельного человека создают совокупность  и череду исторической действительности, ответственность за которую несли/несут они. Активное ли это действие (умышлено направленные шаги) или пассивное созерцание и закутанность в своей «реальности» - мы создаем действительность….и все это происходило..повторялось..повторяется…и может произойти еще раз…

Автор также подчеркивал, что нечестно выделять только одну страдающую нацию-евреев, так как в этой войне страдали не только они, и для него было важно подчеркнуть , что убиение…уничтожение человека- это гнилая кровоточащая рана, затронувшая не только один народ- как и евреи, люди других национальностей, «пожинали плоды» своей же равноду…плавноидущей жизни…

«Но тут Ванда сказала: «А мне ненавистна сама мысль, что страдания – бесценны. В этой войне все страдают: и евреи, и поляки, и русские, и чехи, и югославы, и цыгане – все. И все – жертвы. Разница только в том, что евреи – это еще и жертвы жертв. Но бесценных страданий не существует, и все умирают дерьмовой смертью

Так, Стайрон приводит некие параллели:

Германский холокост-рабство и линчивание в Америке

Германия до Войны (жизнь Софи)- Америка после войны (общество потребления)

Ванда-Нат Тернер

Молодой автор Стинго-молодая Софи

Натан - …а этот персонаж, мне кажется, связующим звеном между прошлым –целым поколением уничтоженных в лагерях людей, так и «покалеченными» морально и физически людьми послевоенного периода. Соединив в одном человеке столько боли поколений (!), Стайрон наделяет его психическими расстройствами и выбросами агрессии, «приземлив» Натана к «американскому» обществу через наркотики…

Польша:

«На моих глаза Ванда встала, уперлась кончиками пальцев в стол и чуть нагнулась к Фельдшону. Она снова очень старалась держать себя в руках, но я видела, как ей это трудно. Она была такая очень бледная и такая измученная. И она заговорила таким отчаянным голосом: «Знаете, Фельдшон, вы либо глупый, либо наивный человек, а может, и то и другое сразу. Правда, едва ли человек, любящий Конрада, может быть глупым, так что скорее всего вы наивный. Как же вы могли забыть тот простой факт, что наша Польша – странаантисемитизма. Вы сами только что употребили слово «угнетатели». Вы живете в стране, которая, по сути дела, изобрела антисемитизм, живете в гетто, которое мы, поляки, создали, так как же вы можете рассчитывать на какую-либо помощь от своих соотечественников? Как вы можете вообще чего-либо ожидать – разве что от тех немногих из нас, кто по разным причинам – из идеализма, по моральным убеждениям, просто из человеческой солидарности – готов сделать все, что в наших силах, чтобы спасти вам жизнь? Господи ты боже мой, Фельдшон, да ваши родители наверняка уехали с вами из Польши, чтобы бежать от евреененавистников. Бедняги, они, конечно, не могли знать, что эта теплая, гостеприимная, гуманная, любящая евреев Германия превратится для вас в ледяную тундру и каленым железом будет гнать вас прочь. Не могли ваши родители знать и того, что, когда вы вернетесь в Польшу, здесь вас, и нашу жену, и вашу дочь будут ждать те же ненавистники вашей расы, готовые превратить вас в прах. Это жестокая страна, Фельдшон. Она стала с годами такой жестокой, потому что столько раз терпела поражение. Несмотря на этот Dreck, который написан в Евангелии, несчастья рождают в людях не понимание и сострадание, а жестокость. И народ, не раз терпевший поражение, как поляки, умеет быть чрезвычайно жестоким к другому народу, который выделяет себя, как вы, евреи. Я удивляюсь лишь тому, что эти оэнэровцы всего-навсего обозвали вас жидом! – Она помолчала и добавила: – А теперь вам не кажется странным, что я по-прежнему люблю эту страну больше, чем могу выразить, – больше самой жизни, – и что, если придется, я готова умереть за нее через десять минут?
Фельдшон посмотрел на Ванду пылающим взглядом и сказал: «Хотелось бы мне считать это странным, но я, конечно, не могу, потому что я сам готов умереть за нее».

Вы упомянули про «Лорда Джима» – эту книгу я случайно знаю. Сравнение у вас получилось, по-моему, хорошее, вот только вы забыли про конец. По-моему, вы забыли, как герой в конце искупает свое предательство – искупает своей смертью. Своими страданиями и смертью. Неужели вы не можете представить себе, что кто-то из нас, поляков, может искупить вину моих соотечественников, которые предали вас, евреев? Даже если наша борьба не спасет вас? Неважно, спасет она вас или не спасет. Я, во всяком случае, буду довольна уже тем, что мы пытались это сделать – пытались искупить свою вину страданиями, а может быть, и смертью. – Ванда помолчала с минуту и добавила: – Я не хотела обидеть вас, Фельдшон. Вы храбрый человек – это ясно. Ведь вы рисковали жизнью, чтобы прийти сегодня сюда. И я знаю, какие вы терпите муки. Я узнала еще летом, когда увидела первые фотографии, тайно вывезенные из Треблинки. Я была среди первых, кто их видел, и, как и все, сначала глазам своим не поверила. Теперь я верю. Страшнее мук, выпавших вам на долю, ничего быть не может. Каждый день, когда я прохожу мимо гетто, я думаю: ведь все равно как если б крыс посадили в бочку и какой-то сумасшедший стал расстреливать их из пулемета. Вот какими беспомощными вы мне представляетесь. Но и мы, поляки, по-своему тоже беспомощны. Мы обладаем большей свободой, чем вы, евреи, – гораздо большей: свободой передвижения, свободой от непосредственно грозящей опасности, – однако мы живем изо дня в день в осаде. Мы тоже крысы, только не в бочке, а в горящем доме. Мы можем держаться подальше от огня, найти место попрохладнее, спуститься в подвал, где вообще безопасно. Совсем немногим, возможно, удастся даже удрать из дома. А сколько нас ежедневно сгорает заживо, но дом большой, и нас спасает сама наша многочисленность. Огонь не может сожрать нас всех, а потом настанет день – такое ведь может быть, – когда он вообще потухнет. И если это случится, немало народу останется в живых. А вот в бочке – в бочке почти ни одна крыса не выживет. – Ванда глубоко перевела дух и посмотрела в упор на Фельдшона. – А теперь позвольте мне задать вам один вопрос, Фельдшон. Как, по-вашему, этих перепуганных крыс, которые мечутся в горящем доме, может волновать участь крыс, которые сидят в бочке, тем более, что с этими крысами их никогда не связывало чувство родства

Германия:

«Запах стал более сильным. На темном горизонте появилось мутное зарево. Эмми подошла к окну, чтобы закрыть его – то ли от холода, то ли от смрада, то ли от того и от другого. Провожая ее взглядом, Софи заметила вышитое изречение (вышивка была такая же цветистая, как и немецкие слова), висевшее на стене в лакированной сосновой рамке с причудливыми завитушками.

«Как Отец Небесный спас людей от греха и ада,
Так Гитлер спасает немецкий народ от гибели.»

Окно с грохотом закрылось.
   – Это так воняет, потому что жгут евреев, – сказала Эмми, поворачиваясь к Софи. – Но ты, наверно, это знаешь. У нас в доме запрещено об этом говорить, но ты… ты же узница. Евреи – главные враги нашего народа. Мы с моей сестрой Ифигенией сочинили стишок про жидов. Он начинается так: «Ицик…»


Перед ее мысленным взором снова возникло безумное видение: девочка – так похожая на зародыша, но только большого, этакий вполне сформировавшийся человек, безмозглый левиафан, – спокойно и молча плывет, рассекая черные, безразличные воды Дахау и Освенцима.
   – Эмми, Эмми! – только и сумела она произнести. – Что делает в этой комнате имя Отца Небесного?»


Америка (современное потребительское общество)

«Эти заблудшие дети. Жертвы эпохи всепроникающего материализма. Утрата ценностей. Потеря старых принципов упования на собственные силы. Некоммуникабельность!»

«Снова надолго воцаряется тишина. Я совершенно оглушен. Ни разу в жизни не слыхал, чтобы в смешанном обществе употребляли такие слова. Как никогда не слышал и о способности передавать телу приказы. Я чувствую, как съеживается все мое пресвитерианское нутро. Эти люди чувствуют себя действительно совершенно раскрепощенными. Но если так, то почему же здесь царит такой мрак?
   «А мой аналитик говорит, что способность передавать телу приказы – дело серьезное, независимо от того, делаешь ли ты это с чувством антагонизма или благожелательности. Она говорит, это свидетельство того, что ты не преодолел в себе эдипов комплекс.» Всё это произносит девчонка по имени Шэрли, не такая первоклассная, как Лесли, но с большими титьками. Как отмечал Т. Вольф, у еврейских девчонок потрясающе развиты груди. Но у всех девчонок, кроме Лесли, такой вид, будто они пришли на похороны. Вижу: Софи на самом краю песчаной площадки прислушивается к разговору. Чистое счастье, которым она вся светилась, катаясь на дурацких аттракционах, исчезло. Красивое лицо ее насуплено, помрачнело – она молчит. До чего же она хороша, даже в плохом настроении. Время от времени она бросает взгляд на Натана – словно хочет удостовериться, что он тут, – и снова сдвигает брови, а вокруг продолжается болтовня.
   Говорят, что попало:

«Мой аналитик сказал, мне потому так трудно кончить, что у меня прегенитальная фиксация.» (Сандра).
   «Девять месяцев я занимался психоанализом и только тогда понял, что хочу спать не с матерью, а с тетей Сэйди.» (Берт) (Легкий смешок.)
   «До того, как я стала заниматься психоанализом, я была абсолютно фригидна, можете представить себе такое? А сейчас только и думаю, с кем бы переспать. Вильгельм Райх превратил меня в нимфоманку, я хочу сказать – у меня один секс в мозгах!»

То самое зарождающееся потребительское общество – новая форма отдаленности от жизни и ее настоящих ценностей, когда забываются или еще не осознаются в силу детскости и воспитания сопричастность мира и важности осознанности действий каждого. Стайрон продемонстрировал не только в примерах из жизни общества, помешанного на пустом «игрушечном» и непонятом психоанализе – воспринятым как некое модное течение и поддерживающее свое «Я» без понимания сути самого процесса психоанализа и для чего он создан (интересно, что Стайрон вставляет в диалоги именно  психонализ…ведь «психо» -душа…игра с душой…а точнее поверхностное отношение к ней…осознанно ли это было вставлено? Или неосознанно? В любом случае – исторический период был таков), но и продемонстрировав сие в нашем путешествии с самим молодым автором.

«А я еще долго стоял, размышляя о будущем, которое казалось мне теперь столь же туманным и неясным, как затянутый дымкой горизонт за лугами Нью-Джерси. Я был еще слишком молод, чтобы чего-то действительно бояться, и, однако, уже не настолько молод, чтобы не поддаться опасениям. Эти нелепые рукописи, которые я читал, в известной мере служили мне предупреждением, показывая, сколь грустно кончаются честолюбивые мечты – особенно когда дело касается литературы. Превыше всего – уже не в надеждах и мечтах – я хотел стать писателем, но история, рассказанная Фарреллом, глубоко поразила меня в самое сердце, и я впервые в жизни почувствовал, до какой степени я пуст. Да, правда, я проделал большой путь для молодого человека, но мой внутренний мир по-прежнему был привязан к земле – я не знал любви и не столкнулся со смертью. В ту пору я и понятия не имел, как скоро встречусь с ними обеими, плодами человеческих страстей и человеческой плоти, от которых я отгородился, закупорившись в самодовольстве, в затхлой атмосфере самоограничения. Не имел я понятия и о том, что открытие мира для меня совпадет с переездом в столь странное место, как Бруклин. Я лишь знал пока, что вот сейчас в последний раз спущусь в продезинфицированном зеленом лифте с двадцатого этажа на шумные улицы Манхэттена и там отпраздную свое избавление дорогим канадским пивом и бифштексом из вырезки, который съем впервые со времени приезда в Нью-Йорк.»
«Выбор Софи» - очень сложное по структуре и заложенным идеям автора произведение, но самое главное, что заложил автор, я нашла в последних главах… ответ на вопрос ответом…

«Когда-нибудь я пойму, что такое Аушвиц. Это было смелое, но нелепое по своей наивности заявление. Никто никогда не поймет, что такое Аушвиц. Я выразился бы точнее, если бы написал: «Когда-нибудь я напишу о жизни и смерти Софи и тем самым попытаюсь показать, что абсолютное зло неистребимо в мире». Феномен Аушвица так и остался необъяснимым. Самая глубокая мысль, высказанная пока об Аушвице, – не столько утверждение, сколько ответ вопросом на вопрос.
   Вопрос: «Скажи мне, где в Аушвице был бог?»
   И ответ: «А где был человек?»

 Вторая строчка, которую я спас от небытия, может показаться несколько поверхностной, но я все же сохранил ее. Пусть любовь твоя распространится на все живое. Слова эти в определенном смысле сильно отзывают наставлением. Тем не менее, соединенные в одной фразе, они обладают поразительной красотой, и, видя их сейчас на разлинованной странице, странице, которая приобрела оттенок засохшего нарцисса и под медленным воздействием времени стала почти прозрачной, я обращаю прежде всего внимание на резкие штрихи, которыми они подчеркнуты – словно кинжал прошелся «жик-жик-жик», – как если бы страдалец Стинго, в теле которого я одно время обитал или который обитал во мне и впервые в своей взрослой жизни соприкоснулся со смертью, с болью утраты и поразительной загадкой человеческого существования, пытался извлечь из этой бумаги единственную оставшуюся – пожалуй, единственно приемлемую – истину. Пусть любовь твоя распространится на все живое

Зло…абсолютное зло... необъяснимое…страшное…к которому может стать причастным… твой сосед…член твоей семьи… Об этом писал Стайрон… об этом он «кричал» следующим поколениям….

«Во имя исторической и социологической правды следует отметить, что среди тех, кто вместе с Хессом предстал после войны перед судом в Польше и Германии, среди всех этих сатрапов и второразрядных палачей, из которых состояли отряды эсесовцев в Аушвице и других лагерях, кадровых военных была лишь горстка. Но ничего удивительного тут нет. Военные способны на страшные преступления – вспомните (в одно только последнее время) хотя бы Чили, Ми-Лай,[114] Грецию. Но это еретики-«либералы» отождествляют военных с подлинным злом, считая его безраздельной вотчиной лейтенантов или генералов, тогда как военные часто способны творить вторичное зло – агрессивное, романтическое, мелодраматичное, увлекательное, доводящее до оргазма. Подлинное же зло, зло Аушвица, от которого захватывает дух, – зло мрачное, однообразное, унылое, неприкрытое – осуществлялось почти исключительно гражданскими лицами. Соответственно мы обнаруживаем, что среди эсэсовцев в Аушвице-Биркенау почти не было профессиональных солдат, зато там были представлены все слои германского общества. Там были официанты, булочники, плотники, владельцы ресторанов, врачи; был там бухгалтер, почтовый служащий, официантка, банковский клерк, медицинская сестра; слесарь, пожарник, таможенник, юрисконсульт, фабрикант музыкальных инструментов, специалист-машиностроитель, лаборант, владелец компании грузовых перевозок… список этот может быть продолжен перечислением прочих, обычных и знакомых, гражданских профессий. В качестве примечания следует только добавить, что величайший в истории ликвидатор евреев, тупоголовый Генрих Гиммлер, был фермером, разводившим цыплят.
…Такое чувство, что за спиною Хесса, когда он писал свои мемуары, стоял призрак семнадцатилетнего юноши, блестящего, многообещающего молодого Unterfeldwebel[115] из армии тех времен, когда представления о чести, гордости и незыблемых моральных устоях были прочно вплетены в Прусский кодекс, и что этот юноша потрясен до немоты немыслимой безнравственностью, в которой погряз взрослый мужчина. Но этот призрак явился из другого времени и места, из другого рейха, и юношу отгоняют в самый дальний темный угол, – ужас отступает и исчезает вместе с ним, а обреченный бывший обер-штурмбанфюрер без устали пишет и пишет, оправдывая свои скотские дела тем, что они осуществлялись по приказу бесчувственных властей, по долгу службы, из слепого повиновения

Такое зло отрицает чувства…оно надевает маску безразличия дабы спасти свою психику, иначе нормальный живой человек не выдержал бы…

«…Вас в общем-то убеждает его спокойное утверждение: «Должен подчеркнуть, что я лично никогда не питал ненависти к евреям. Правда, я смотрел на них как на врагов нашего народа. Но именно по этой причине я не видел разницы между ними и другими узниками и относился ко всем одинаково. Я никогда не делал различия между ними. Так или иначе, ненависть чужда моей натуре». Для мира крематориев ненависть – слишком буйное и спонтанное чувство, никак не сочетающееся с однообразием выполняемых изо дня в день обязанностей. Особенно если человек умудрился избавиться от всех мешающих ему чувств и у него не возникает даже мысли оспорить или подвергнуть сомнению приказ – он повинуется, и все: «Когда летом 1941 года сам рейхсфюрер СС (Гиммлер) отдал мне приказ подготовить в Аушвице установки для массового уничтожения узников и лично осуществлять эти операции, я не имел ни малейшего представления об их масштабах и последствиях. Это был, безусловно, чрезвычайный и чудовищный приказ. Тем не менее основания для программы уничтожения представлялись мне правильными. В ту пору я над этим не размышлял: мне был дан приказ, и я обязан был его выполнять. Я не способен был составить собственное мнение относительно того, было ли необходимо это массовое уничтожение евреев, так как не обладал необходимой широтой кругозора».
…И вот под пристальным, бдительным и бесстрастным оком Хесса начинается истребление: «Я обязан был холодно и безразлично взирать на то, от чего, наверно, разрывалось сердце у всякого обладающего человеческими чувствами. Я старался даже не отворачиваться – из опасения, как бы вполне естественные чувства не взяли надо мной верх. Я должен был холодно смотреть на то, как матери шли со смеющимися или плачущими детьми в газовые камеры…
Был такой случай, когда двое маленьких детишек, разыгравшись, никак не давали матери себя увести. Даже евреи из зондеркоманды не решались их забрать. Я никогда не забуду молящего взгляда матери, которая, безусловно, понимала, что их ждет. А газовая камера была уже заполнена, и люди там начинали волноваться, так что я не мог медлить. Все смотрели на меня. Я кивнул дежурному младшему унтер-офицеру, он подхватил на руки кричащих, отбивающихся детей и понес в газовую камеру; за ними следом шла мать и плакала так, что сердце разрывалось. Мне стало до того ее жаль, что хотелось провалиться сквозь землю, однако я не мог высказать ни капли владевших мною чувств. [Арендт пишет: «Проблема состояла в том, чтобы совладать не столько со своей совестью, сколько с животной жалостью, какую испытывают все нормальные люди при виде физического страдания. При этом пускался в ход трюк… очень простой и, видимо, очень эффективный – перевернуть эти чувства и направить их на себя. Таким образом вместо того, чтобы говорить: «Какие ужасы я творил с людьми», убийцы могли сказать: «Какие ужасы мне пришлось наблюдать при исполнении моих обязанностей, до чего же тяжкое бремя лежало у меня на плечах!»] Я должен был видеть все. Час за часом, днем и ночью я вынужден был смотреть, как увозили и сжигали трупы, вырывали зубы, срезали волосы – всю эту бесконечно повторяющуюся мерзкую процедуру. Мне приходилось часами стоять среди жуткой вони, пока раскапывали общие могилы, вытаскивали оттуда трупы и сжигали.
Я вынужден был смотреть в «глазок» газовых камер и наблюдать, как умирают люди, потому что врачи просили меня об этом… Рейхсфюрер СС не раз присылал в Аушвиц высокопоставленных партийных лидеров и офицеров СС, чтобы они могли собственными глазами видеть, как уничтожают евреев… Меня не раз спрашивали, как я и мои люди можем без конца смотреть на это, как мы это выдерживаем. Я неизменно отвечал, что железной решимости, с какою мы обязаны выполнять приказы Гитлера, можно добиться, лишь подавив в себе все человеческое».

Еще страшнее – осознанное..!умышленное! истребление...!!! подавить в себе человеческое!!

«Дело в том, что, читая признания Хесса, мы обнаруживаем, что в действительности понятия не имеем о подлинном зле: зло, выведенное в большинстве романов, пьес и кинофильмов, примитивно, если не вообще фальшиво, этакая низкопробная смесь жестокости, выдумки, невропатических ужасов и мелодрамы.
Это «надуманное зло, – цитируем Симону Вейль, – романтично и многообразно, тогда как подлинное зло – мрачно, однотонно, уныло, нудно». Все эти определения, несомненно, применимы к Рудольфу Хессу и работе его ума, столь сокрушительно банального, что он мог послужить основанием для красноречивого высказывания Ханны Арендт через несколько лет после того, как Хесс был повешен. Хесс едва ли был садистом, не был он и человеком жестоким или даже особенно опасным. Можно даже сказать, что он был достаточно благопристоен. Ведь у Ежи Равича, польского издателя автобиографии Хесса, который сам был узником Освенцима, хватило же разума опровергнуть показания своих товарищей по несчастью, утверждавших, что Хесс бил их и пытал. «Хесс никогда не унизил бы себя подобными вещами, – утверждает Равич. – Перед ним стояли более важные задачи». Комендант, как мы дальше увидим, был домосед, но из тех, кто слепо выполняет свой долг и следует намеченной цели; это был своего рода служебный механизм с вакуумом вместо морали, из которого было высосано все, вплоть до последней молекулы сомнения и угрызения совести, потому-то чудовищные преступления, которые Хесс ежедневно совершал, часто выглядят в его описаниях чем-то не имеющим отношения или причастности ко злу, этакими выдумками наивного кретина. А ведь этот робот был, как и мы с вами, из плоти и крови; он был воспитан в христианской вере, чуть не стал католическим священником, и угрызения совести, даже раскаяние время от времени нападали на него, как бы возвещая о некоей странной болезни, – вот эта-то уязвимость, что-то человеческое, появляющееся в неумолимом и послушном роботе, и делает его мемуары столь поразительными, столь страшными и поучительными.»


А где был человек?!?  А возможно ли сейчас такое? Стайрон дал ответ. Возможно ли что-то изменить и не допускать такого?.. история демонстрирует пока один ответ…

«И я заснул. Сны мои были отвратительны – какой-то конгломерат из рассказов Эдгара Аллана По: то меня рассекали надвое чудовищные машины, то я захлебывался в водовороте грязи, то меня замуровывали в камень, то – и это было самое страшное – хоронили заживо. Всю ночь я сражался с ощущением беспомощности и невозможности издать хоть звук, неспособности пошевелиться или закричать под давящей тяжестью земли, которую ритмично – плюх-плюх-плюх – сбрасывали на мое парализованное страхом, опрокинутое навзничь тело, живой труп, который погребали в песках Египта. А пески пустыни были такие холодные.
   Когда я проснулся, было раннее утро. Я лежал и смотрел прямо в зеленовато-голубое небо, затянутое прозрачным пологом тумана; над подернутым дымкой океаном, подобно крошечному кристальному глазу, одиноко и безмятежно светила Венера. Где-то поблизости стрекотали детские голоса. Я шевельнулся. «Осторожно, он просыпается!» «Смотри, какие усищи отрастил!» – «Пошел ты!» Благословляя свое воскрешение к жизни, я понял, что это дети заботливо накрыли меня слоем песка и что я лежу в целости и сохранности, точно мумия, под этим тонким обволакивающим плащом. И вот тогда я мысленно и записал:


«Под холодным песком мне пригрезилась смерть,
Но заря пробудила меня,
И увиделось мне в голубой вышине
Чудо утра – царица звезда».


 Это не был Судный день – всего лишь утро. Утро безоблачное и прекрасное.»
___________

Экранизация книги Алана Пакулы – совершенно отдельное произведение, как это часто бывает, несущее свои смыслы, которые вкладывает режиссер. Сравнивая фильм и книгу, можно сказать, что Алан Пакула показал то, что хотел показать – ужасы нацистского режима, и как они отразились на жизни  не только евреев, но и иных наций. Кульминацией фильма является выбор…а точнее его отсутствие, который должна принять главная героиня..-это событие полностью переворачивает событийный ряд фильма и ужесточает восприятие зрителя тех событий…
А книга…книга о другом…
Алан Пакула показал свое видение, частично затрагивающее видения автора романа. И соглашусь со Стайроном: работа хорошая, несмотря на то, что не было передано всего того, что заложено в книгу.

Смею предположить, что Алан Пакула и не задавался такой целью. И воспринимая фильм как отдельное художественное произведение, оно имеет право на существование, неся свою ценность.


 
Tags: Выбор Софи, книга
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments